Вспышка памяти безжалостным кнутом заставила тонкие мальчишеские плечи содрогнуться, и меж скрытых утренним туманом деревьев раздался стон. Мучительный стон… такие можно услышать только в палате тяжелого больного, который умирает так долго, что приход смерти был бы для него лучшей и счастливейшей удачей.
…Утренняя побудка, устроенная сестричкой… Запах горячих бабушкиных блинов, щедро промазанных густым, сладким до горечи медом. Вкус свежего парного молока и чуточку сердитое бурчание деда, с любовью смотрящего на еле клюющих завтрак внучат. Легкое гудение ульев, доносящееся до открытой веранды, и чей-то незнакомый, громкий, с прокуренной хрипотцой, голос: «Открывайте ворота, хозяева, гости пришли!»…
Всхлип, переходящий в стон, и пустые глаза, синими озерами скорби выделяющиеся на черном от сажи и засохшей крови лице, снова заполняются воспоминаниями…
Врывающиеся на веранду люди… звук разбитой чашки, дребезжащей жалобу испуганным хозяевам… Заскорузлая пятерня на лице, отталкивающая от сползающей по стене бабушки, с бульканьем выдыхающей на покрытый голубыми, как само небо, васильками пол темные, кажущиеся черными капли крови… Хеканье деда, с молодецкой удалью вздымающего над головой табурет, и кажущийся громом выстрел…
…Оборванная фигурка, покрытая пеплом, сажей и кровью, неловко ковыляла в никуда, шаталась от истощения и боли — единственного утешения… Только вот боль тела неважна и теряется в темном валу другой боли… Растворяющей душу и заставляющей выть…
…Визг сестры и все тот же голос: «Куда ты, пацанчик, не сцы, там без тебя разберутся. Иди-кася сюда, сладенький мой!»… Вкус крови, своей и чужой, из прокушенной руки, пахнущей табаком и порохом… перила веранды в потрескавшейся зеленой краске, впивающиеся в грудь, боль в заломленных руках и дикий вой распростертого перед лицом на ступенях дома брата, пытающегося запихнуть в распоротый живот извивающиеся змеи внутренностей… Хохот… Хохот и ритмичные удары… Выстрел, тихий выстрел мелкокалиберного пистолетика, раздавшийся из сарая… Рывок и пустота. Пустота и тишина, длившаяся вечно, прерванная треском жадного пламени, пожирающего постройки…
Вот и конец путешествия — яма выворотня и голая мальчишечья фигурка, свернувшаяся клубком, снова и снова вздрагивающая в странном подобии забытья. Вздрагивающая от лиц… Знакомых до боли лиц, встающих перед внутренним взором… спокойных… искаженных мукой… разбитых в месиво табуретом… устремивших сквозь клубы дыма взгляды наполненных мукой васильковых глаз…
16.08.1941 г. Белостокская железная дорога, линия Семятичи — Волковыск, немецкий топливный эшелон, ведомый паровозом серии «ФД»
За окном будки медленно проплывал плотный осинник с проглядывающими сквозь него редкими сосенками. Мерный перестук колес и пыхтение Семеныча, швыряющего в топку поленья, чуток клонили ко сну. Привычным жестом дав щелбана главному манометру, стрелка которого уже полгода имела вредную привычку замирать около цифры пять атмосфер и без хорошего пинка дальше не показывала, машинист Белостокской железной дороги Петр Сергеич Силин бросил несчетный косой взгляд в сторону раскорячившегося на боковом помосте ганса и глубоко вздохнул. Тот вцепился в ограждение и с недовольным видом поплевывал семечками из огромадного подсолнуха, кое-как удерживаемого одной рукой. Подсолнух был реквизирован в недавно пройденной Гайновке, где из-за большого зашлакования котла были вынуждены загрузить еще топлива.
«Эх, Федя ты мой, Федя… — привычным жестом погладил штурвал реверса, уже отполированный мозолистыми руками за долгих семь лет работы. — Да если б не семья, рванули бы мы с тобой, Федька, да к нашим… Эх, правда, не прорвались бы, но хоть пару стрелок с корнем вывернули бы…» Бросил еще один взгляд на откляченный от пышущего жаром котла гансов зад, расплеванную подсолнечную шелуху… «Припекат тебе… — подумалось с ехидством. — У, изверг! Коромыслом тебя да через три прогиба! Хозяева жизни чертовы, нагрузили состав так, что еще чуть-чуть — и песочницы открывать придется, из-за того что колеса вхолостую проворачиваться будут. Вместо полутора тысяч тонн, ну край — двух тысяч, все три загрузили. Даже по ощущениям ползем как беременные черепахи. Да и с такой загрузкой дровами-то не особо потопишь. Эт тебе не донбасский уголек. Поленья сыроваты, да и торф этот чертов…»
Кое-как сдержавшись от плевка, Петр бросил взгляд на Семеныча, покрытого бурым налетом торфяной пыли. Чуток сдобренный опилками и разукрашенный «индейскими» узорами от потеков пота, старый друг и уж пять лет как сосед с чертыханием шуровал ломом в колосниковой решетке.
— Семеныч, нешто так хреново?
Начало ответной фразы кочегара на русский письменный можно было перевести только частично из-за ее большой экспрессии и сочности используемых образов.
— …Мать! Всем наш Федька хорош, но за колосники я бы конструктору руки да повыдергал. На «овечке» и то получше было. Ведь пока на угле идем — все как на мази. Ни пригара тебе, ни шлакования. Да и стокер сам собой уголек в топку кидает. А с дровами или с торфом этим чертовым хоть не связывайся. Мало того что лопатой намашешься или поленьями накидаешься. Так от них хоть каждых верст десять колосники чисти — все равно забивается, сволочь! — Сдув губами каплю пота, зависшую на кончике носа и стоически сопротивляющуюся силе тяготения, кочегар подцепил висящий на выступающем из стены будки крюке чайник и с громким бульканьем глотнул прямо из носика. После чего направил тонкую струйку воды себе прямо на лицо и с удовольствием отфыркался. — Да еще эти вот… только разогнешься отдохнуть, тут как тут, глаза мозолят. Хорошо хоть, в кабину не суются, запачкаться, наверное, боятся, немчура клятая…